Автор: Коммунальный Иерихон и Сорен
Фандом: Hemlock Grove
Пейринг: Роман Годфри х Питер Руманчек
Рейтинг: NC-17 (как минимум)
Жанр: драма, романс, ангст, hurt/comfort
Размер: планируется миди (2/5, ~6 000 слов)
Саммари: «Когда тебя предают, ты идешь к самому близкому человеку и плачешь у него на плече. Но что, если предаст тот, кто был ближе всех?»
Отзывы крайне приветствуются - структура фика очень динамична и с каждым днем дорабатывается, поэтому рабочий процесс будет идти долго и "вслепую", если мы будем нащупывать верное развитие интриги. Экспериментальная форма, сюжет, имеющий отсылки к канонному таймлайну, отношения, близкие к ER, которые довольно скоро разовьются в мощную драму.
Под песню White Lies - Bad Love, которая вдохновила на начало работы.
Глава 1, в которой Роман теряет нить, но не придает этому должного значения.
Глава 1, в которой Роман теряет нить, но не придает этому должного значения.
Темный гибкий волк толкает его мордой в бок - сильно, так, что Роману едва удается удержаться на лапах и не упасть в прелую хвою. Это знак, что пора двигаться. Им нужно бежать, чтобы отыскать свою нить. Ночь разгорается, полная туманная луна - там, в небе - наливается медно-красным, больным светом, и они должны торопиться: их время на исходе.
Лес пахнет тревожно и горько. Бурые сосновые иголки стелются между деревьями колким, влажным ковром, и тонкий аромат их гниения щекочет ноздри, заставляет принюхиваться, чтобы различить что-то за ним, что-то иное - не холодную хвойную пряность, не сырость земли, пружинистой под лапами, а нечто горячее и безусловно живое. Это зовущий запах, и Роман не противится - ведомый его яркой красной лентой, мерцающей посреди сосновых стволов, он следует в чащу, сумрачную и тихую, где деревья сплетаются ветвями, закрывая собой небо, вытягиваясь вверх, как колонны огромного собора; и сквозь их свод - высокий и мрачный - едва-едва брезжит лунный свет. Роман не боится потерять свою нить, он ловит ее обостренным чутьем, выдергивает из полотна, сотканного лесом; впервые в жизни он так сильно и до боли остро может видеть запахи, каждый из них, и слышать их, и всем телом их чувствовать. У него нет никаких сомнений в том, что он делает; обоняние подсказывает, что в конце пути, там, откуда протянута шелковая нить крови, он найдет нечто удивительное.
И Роман бежит, легко и бесшумно, тянет носом, подмечая, как горьковато благоухает сосновая смола, выступившая там, где вчерашняя буря сломала ветки, и какой странный холод доносится до него вместе с ветром. Он не ощущает лишь собственного запаха; но это ему и не нужно, он напряжен каждой мышцей и очень красив, он скользит через лощину, петляя через густую поросль молодых деревьев, и сосновые иголки и кусочки коры остаются на его шкуре, цепляясь за жесткую шерсть. Эта гонка могла бы длиться бесконечно, непрерывный танец, вечное движение, но неожиданно нить исчезает, нюх просто перестает выделять среди лесной какофонии запахов самый четкий и единственно верный. Роман вертится на месте, описывая все расширяющиеся круги, сначала еще пытаясь нащупать нить, с отчаянной надеждой на то, что это мимолетное поветрие унесло ее в сторону; но постепенно он поддается панике все больше, скулит испуганно, начиная понимать, что вожак не придет к нему на помощь. Запахи, что только что, казалось, создавали надежную опору и основание, нотный стан, по которому разворачивалась, уносясь вдаль, его - их - нить, теперь окружают Романа непроходимым частоколом.
Впервые с начала их гонки новоиспеченный волк поднимает глаза, чтобы осмотреться, но вокруг - только пугающая, черная масса одинаковых на вид деревьев и ни следа того, второго, кто показал ему, как бежать, как понимать запахи, как идти за нитью. И самой нити больше нет, точно она была связана с его вожаком, желанная и опасная; теперь он один, и луна на исходе, она тает, опускаясь за горизонт, красноватыми отблесками заливая лес. Роман запрокидывает голову, всматриваясь в прорванную всполохами света темноту, и нутро его само выталкивает из себя жуткий, холодный стон; хвоя, шелестя, заглушает его, и проснувшийся, тревожный лес враждебно смыкается вокруг оставшегося в одиночестве беспомощного волка.
Роман просыпается от собственного воя, тоскливого и тихого, и долго не может успокоить заходящееся болезненным стуком сердце.
***
Он наощупь запускает руку под ворох одежды, как попало сваленной на кровати, выуживает телефон и подносит к лицу. Даже приглушенное, его свечение кажется слишком ярким для глаз, и Роман щурится до слез, пока снимает блокировку и набирает сообщение - неловко, коряво, то и дело стирая и перепечатывая заново; его пальцы дрожат так сильно, онемевшие после сна и пережитого страха, что он едва попадает по нужным буквам. Его тело, вялое, словно разбитое похмельем, разительно не совпадает по ритму с воспаленным разумом, в котором мысли бьются выброшенными на берег рыбами, задыхаясь и силясь вернуться в привычную спокойную воду.
“Я видел странный сон, Питер”, - Роман зажмуривается на секунду, прогоняя саднящую боль под веками, все еще чувствуя физическую боль от плотного, мощного всплеска незнакомых, пугающих запахов, затопивших сознание. - “Мы оба были в нем волками. И я потерял тебя. Тебе тоже это снилось?”
Его рука, сжимающая телефон, тяжело опускается на подушку; Роман чувствует себя больным и совершенно истощенным, он не может заставить себя шевельнуться, даже когда приходит ответ - почти сразу, словно собеседник только и ждал его сообщения. Роман, силясь стряхнуть дремотное состояние, похожее на лихорадочный жар, поворачивает голову, чтобы прочесть чужую смску.
“Нет, мне не снилось ничего. Уже за полдень, соня. Пора вставать”.
Это выглядит - даже, скорее, звучит в его голове, произнесенное голосом Питера, - так естественно, что нет смысла выспрашивать дальше. Кошмар отступает перед спокойствием и мерной тишиной позднего утра, прячется в складках скомканного одеяла, пробирается под кровать, чтобы затаиться там до заката.
Роман списывает свое больное состояние на духоту - ночью оконные ставни захлопнулись сами, и теперь воздух в спальне сгустился настолько, что кажется вязким, забивая легкие и царапая изнутри, как слипшаяся сахарная вата. Он решительно сталкивает одеяло в изножье кровати и поднимается; обнаженный, подходит к задернутому занавеской окну и распахивает его, впуская в комнату прохладный порыв ветерка, купается в нем, блаженствуя, прежде чем вернуться в постель. Он не собирается вставать до ланча; в конце концов, что может его заставить? Сегодня суббота, занятий в школе нет, а у Питера до вечера будут дела - он собирается с матерью в город, так что раньше ночи они все равно не увидятся.
Роман ничком падает на помятые шелковистые простыни, и они кажутся ему спасительно холодными, как ласковая морская вода у самого берега; свинцовая головная боль постепенно проходит, оставляя после себя только легкое послевкусие, теряющееся за вкусом запекшейся на губах крови - на подушке тоже осталось пара пятнышек, выцветше-бурых, как сухие истлевшие цветы на ткани. Роман дышит спокойно и размеренно, и с каждым вдохом ему становится немного лучше, как будто свежий воздух, проникший в комнату, мало-помалу вымывает из головы дурные мысли, до абсолютной пустой белизны, не нарушенной ничем. Питер не может врать ему; они всегда искренни друг с другом, никто из них не таит ничего такого, чем не смог бы поделиться с другим. Они давно уже воедино слили свои ощущения, сплели их, и знают о самом сокровенном - как можно скрыть свои мысли от того, кто проник под твою кожу, кто струится по твоим венам?
Роман, невольно замечтавшись, вспоминает вчерашний вечер, когда они остались наедине в трейлере Руманчеков и не теряли даром времени, пользуясь редкой и оттого еще более ценной возможностью укрепить отношения на самом телесном и плотском из уровней. Несколько часов, когда имели значение не слова, но шепоты, невнятные вздохи, стоны - и движения; когда кожа скользила о кожу, разгоряченная, влажная от пота, а запахи смешивались, так, что от обоих потом струились горячие, пульсирующие волны - пряный аромат секса, разделенный на двоих, как и положено любовникам. Питер, конечно, всегда доминировал в этом; он покрывал Романа собой, оставался на его коже даже потом, в каждой ямочке и ложбинке его тела таит себя, на уровне животной связи защищает от других; и Роман знает точно, что это - проявление ревности, немое и вместе с тем красноречивое. Знак принадлежности - такой же, как метки его поцелуев на плечах Питера, как тонкие и длинные порезы вдоль ключиц, с которых любовник позволяет ему слизывать крупитчатые нити крови.
Его искусанные за ночь губы ноют от боли, но Роман не может сдержать блаженную ухмылку, думая о том, каким нечеловеческим чутьем Питер ловит его желания: точно знает, что и когда сделать, не торопится, словно хочет подержать его на медленном огне, сперва истомив до протяжных стонов, прежде чем его острые ногти с шорохом коснутся кожи Романа, легко и опасно, заставив дрожать от предвкушения.
Их связь так опасна, что каждый раз после оргазма они приходят в себя бесконечно долго, словно не сразу могут оправиться от пережитого. Это напряжение нервов, звенящая, сладостная свежесть адреналина, это - безмерная глубина, в которую оба боятся заглянуть по-настоящему глубоко. Если бездна разверзнется, то им уже не утолить тот голод, с которым она распахнется под ребрами, черной дырой втягивая силы, эмоции и саму жизнь. Чем настойчивее они проникают друг в друга, тем яснее становится, как разрушителен хаос, рожденный подобной страстью.
Он проходится одной ладонью вниз, сжимает стоящий поутру член, требующий внимания и только подзадоренный приятными воспоминаниями. Сжимает, сперва несильно, потом грубее, будто проверяя предел собственной выносливости, и проходится большим пальцем по головке, с нажимом растирая смазку, как будто хочет вмассировать ее в кожу. Ветерок, от которого края занавески подрагивают, добирается до него и касается холодным дыханием его паха; если закрыть глаза, плотнее, чтобы свет не пробивался в щелочки между веками, вытянутый и тонкий, как лезвие бритвы, то можно представить себе, как Питер склоняется над ним, как трется носом о налитую кровью бледно-розовую головку, оттянув бархатистую кожицу крайней плоти. Воображение услужливо дорисовывает картинку, яркую до разноцветных бликов перед внутренним взглядом: Питер, по-собачьи широкими, короткими мазками гладкого языка слизывает теплое-влажное-вязкое с его члена, собирает губами прозрачную жидкость, поднимая на него взгляд, снизу вверх, в поисках одобрения.
- Да, черт возьми, - выдыхает Роман охрипло, сминает головку между большим и указательным пальцем, зубами снова терзает нижнюю губу, отчего ранки трескаются и сочатся кровью, вызывая в мозгу искристые вспышки возбуждения. - Ну же. Глубже...
Он выдыхает надсадно, тяжело, другой рукой поглаживая выступающие вдоль ствола венки, щекочуще-легко, имитируя непроизвольно легкие ласки чужого языка. Его тело еще пока слушается, поддается убеждению, но самому Роману этого недостаточно - он хочет все сразу, ему до смерти надоело солировать, в одиночестве доводить себя до разрядки, когда до желанного и запретного - рукой подать. Вжимаясь в простыни лопатками, он вскидывает бедра навстречу, размеренно трахая свою руку, обернув ладонью горячий, подрагивающий член и стараясь не думать о том, что даже не знает, каково это было бы с Питером. Но они еще все наверстают... верно?
Роман слепо, наощупь тянется в сторону, скользит ладонью, мокрой от смазки, под подушку, находя припрятанный под ней маленький складной ножик. Он проделывал это тысячу раз; фокус, от которого кружится голова и дрожат колени, маленькая хитрость, способная сделать любые ощущения гораздо чувственнее и сильнее - щелкнуть лезвием, распрямляя нож, уютно ложащийся в руку, провести по нему плашмя подушечкой пальца, приветственно, нежно, прежде чем упруго вжать острую кромку в кожу, делая глубокий разрез, искажая путаные тонкие линии на коже. Наверное, каждый раз, когда Роман разрезает свои руки - ладони, пальцы - он вмешивается в свою судьбу.
Солоноватый вкус свежей крови гораздо приятнее, чем выдоенные из пересохших, словно ватных губ капельки, он струится по языку, сбегая к горлу, тепло и согревающе, как выдержанный коньяк. Так необычно пить собственную кровь, в этом есть что-то извращенное, иногда думает Роман, но продолжает раз за разом достигать оргазма именно благодаря этому. Если рядом нет Питера. Тот подставляется сам, послушно льнет к рукам и не боится ни ножа, ни бритвенного лезвия, ни зубов, он предлагает себя всего, и Роман, пока принимает его глубоко в себя, жадно сосет чужую кровь - это так вкусно и сладко, и совсем не то же, что с собой. Он перекатывает алое, драгоценное по языку, как дегустатор - глоток вина, он жмурится от мощного прилива возбуждения и охватывает пальцами свой член, крепче и почти злее, раздраженный тем, что не может прямо сейчас отправиться к Питеру и потребовать решить эту проблему иным способом. Но до вечера еще долго, а тело преступно сильно отзывается на мысли о вчерашнем, и он мучает себя, выгибается в пояснице, упираясь обеими стопами в постель и поднимая бедра, как будто подаваясь ближе к невидимому партнеру; он дрочит себе, быстро и жадно, сбиваясь на рваный темп, уже не думая о том, что поскуливает в голос от неудовлетворенного желания, и звуки эти, недвусмысленные и громкие, слышны даже через неплотно прикрытую дверь. Ему плевать. Он даже, кажется, зовет Питера по имени, пока выстанывает глухо ругательства - яростные, требовательные, наглядно объясняющие, как именно он хочет, чтобы с ним сейчас обращались.
Наследник семьи Годфри, который мечтает прямо в эту секунду лечь под цыганского полукровку и заставить оттрахать его до полуобморока. Так, чтобы последняя грань наносного, человеческого стерлась, оставив только дистилированную похоть, чистую и почти пылающую.
Роман кончает быстро, бурно, и этот смятый торопливый оргазм так и не позволяет ему полностью освободиться. Потом, погладив пальцами горячо пульсирующую головку, подносит руку к лицу и губами собирает собственную сперму - слизывает расслабленно, и ее вкус сливается со вкусом крови, сильный, причудливый и жуткий. Зацикленное эго без выхода, физический онанизм, слишком тесно переплетенный с моральным - Роман неспособен делиться собой, он хочет только брать, ничего не отдавая взамен, и он сосет свои пальцы, теплые, мокрые, и сглатывает вязкую слюну, пока внутри него чудовище урчаще хрипло дышит, погрузившись в поверхностный чуткий сон. Этого не хватит надолго, и скоро оно снова даст знать о себе, потребует новой крови, вечно голодное и ворочающееся у него внутри.
Интуитивно, подсознательно Роман понимает: ему нужно выйти из замкнутого круга. Ему нужен тот, кто замкнет эту электрическую цепь на себе.
***
Спустившись вниз, младший Годфри привычно устраивается боком на краю стола и принимается за типичный для себя завтрак - черный кофе, крепкий, неприлично сладкий, и первая за день сигарета, особенно прекрасная на вкус и приводящая чувства в полный порядок. Поводит лопатками - яростное полуденное солнце припекает их, обнаженную спину, ощутимо жаркое даже сквозь оконные стекла. “Хорошо, что матери нет дома.” - успевает подумать Роман, поднося к чашку к губам, делая несколько мелких глотков и морщась - и от того, как кофе въедается в обескровленные губы и бередит едва успевшие затянуться ранки, и от неприятной мысли, которую он уже долго старается отогнать от себя - а та вновь и вновь возвращается к нему, ластится, как девчонка, использованная ради развлечения и решившая, что теперь ей можно все.
Его мать... Эта ведьма наверняка все поняла про них с Питером, и еще давно. Она ведь слишком умна, чтобы не догадаться, в чем состоит причина, по которой родной сын светится изнутри и улыбается широко и взволнованно - и это не кокаиновое зеркальце, не забитый под завязку бар, а подозрительный цыганский мальчишка, у которого слишком внимательный и цепкий взгляд. И то, чем они занимаются наверху, в спальне Романа, когда этот Руманчек - так ведь его фамилия? - заглядывает, чтобы якобы позаниматься с ее сыном астрономией, химией и бог весть чем еще (знала бы она, какая между ними искрит химия и какие звезды оба видят, приникая друг к другу, сдавленно дыша, чтобы не выдать себя, словно сами стены их подслушивают!). И только одному дьяволу известно, почему она до сих пор не предприняла ничего, чтобы эти отношения прекратить... ведь ей для этого потребовалось бы так мало - Роман не подозревает, насколько мало, он никогда не испытывал на себе жестокость матери, не отступал перед ней в страхе.
-...может быть, Ваше Императорское величество все же соизволит посвятить меня в свои планы? - Роман вздрагивает, когда точеная фигура Оливии Годфри возникает в дверях, подсвеченная со спины, что придает по-хозяйски опершейся на дверные косяки даме несколько хищный вид. - Ты, кажется, собирался прогуляться с кузиной?
О да, Лета. Как он мог забыть... В последнее время она вызывала у Романа столько мрачной, неконтролируемой тревоги, что он готов был выгуливать сестру целыми днями, только бы у нее не оставалось ни сил, ни времени на флирт с его волком. Жадность собственника, страшная и неконтролируемая, переполняет Романа каждый раз, когда Питер смотрел в ее сторону, улыбался ей, был приветлив с Летой, и зверь внутри поднимал голову и скалился. Лицо Романа становилось по-настоящему страшным - бледное, злое, полные губы, поджатые в нитку, скулы очерчены, подчеркнуты играющими желваками. Он стискивает зубы, его взгляд каменеет - под глазами залегают красноватые, болезненные тени - и в таких случаях Питер пытается улучить момент, чтобы коснуться его руки - вскользь, успокаивающе.
“Все будет хорошо”, - говорит его виноватая улыбка. Он смотрит чуть исподлобья, как пристыженный пес, и Роман вынужден прощать его, сглатывая вставший в горле ком и насильно расслабляя себя, чтобы никто не пострадал. А потом Питер просит прощения еще, уже наедине, затолкнув его в какую-то подсобку, и целует, пока Роман кривит губы и ворчит: “иди нахер, сукин сын, я не хочу, отстань, Питер, продолжай”.
Непроницаемо уверенная, почти самодовольная улыбка, что на мгновение сошла с его лица при упоминании любимой сестренки, такой наивной, но такой, как оказалось, настойчивой в отношении Питера, усилием воли возвращается на свое место.
- Лете в ее нынешнем положении опасно много гулять с такими неблагонадежными парнями, как я. Знаешь, алкоголь и все такое... ей стоит себя беречь. К тому же, мы с Питером сегодня идем в бассейн. Я буду дома поздно.
Роман, уже готовый растянуть губы в дежурной неискренней улыбке, вдруг с удивлением чувствует, что и впрямь улыбается, оценивая, какой широкий спектр неосвоенных совместных занятий открывается для них с Питером. Недовольство Оливии он воспринимает кожей, оно щиплется, как электрический ток, так, что волосы на загривке встают дыбом. Она все же сдерживает себя, не комментируя сказанное им, но по ее губам, по тому, как она слегка откидывает голову, надменно и презрительно, по грациозной и выразительной гибкости ее рук - она охватывает собственные локти, словно приобнимает себя, царственная и властная, - Роман прекрасно способен прочесть настроение матери, предгрозовое, сумрачное.
Другое дело - то, что он не собирается на этот раз прислушиваться к ее возражениям.
Сопровождаемый тяжелым взглядом матери. Роман вальяжно поднимается и выливает остывший кофе в раковину - черная жидкость с густым осадком на дне, похожем на взметнувшийся ил, журчит, закручиваясь в спиральный водоворот вокруг слива. Тушит сигарету о край кухонной стойки, со смаком, выкручивая в пальцах окурок и буквально слыша болезненное шипение дорогой столешницы; поворачивается к матери и церемонно кивает, словно благодарит за поздний завтрак. Она дожидается, пока он подойдет почти вплотную, и, не давая проскользнуть между ней и дверным косяком, ловит сына за плечи, одаряя его сдержанной, неискренней улыбкой:
- Будь осторожнее. Вы с ним не ровня.
Ее поцелуй все еще горит на щеке, пока Роман торопливо и зло взлетает по лестнице наверх, в свою комнату, и одевается - как попало, не глядя застегивая на себе вещи и все еще слыша эхо слов матери, отдающееся в ушах. Пожалуй, сегодня ему лучше выбраться из дома пораньше и провести время в городе, чтобы развеяться; собравшись, Роман спускается и, не простившись с вышедшей в прихожую Оливией, выныривает на улицу. Горячий, зыбкий воздух делает предметы более размытыми, яркими, и Роман торопится надеть темные очки, пока солнце - золотая, раскаленная добела монета - не ослепило его. Он не боится больше; нет, все ночное и темное ушло глубоко, скрылось в нем, и только смутное дурное предчувствие напоминает о себе легким головокружением.
“Глупости”, - внушительно говорит себе Роман. - “Этот день не испортит ничто”.
Но ему еще предстоит понять, как опасны сделанные заранее выводы.
Глава 2, в которой Роману сначала горячо, затем холодно, а в самом конце просто больно.
Глава 2, в которой Роману сначала горячо, затем холодно, а в самом конце просто больно.
Erst wird es heiß, dann kalt, am Ende tut es weh.*
Чашка опускается на блюдце с четким, громким звоном, который прорывает тишину громовым раскатом. Роман улыбается - вежливо и зло растягивает полные губы - и усмешка эта угрожающе холодна, как немой и очень явный укор, она заставляет скулы деревенеть. Молчание, несколько минут назад еще не настолько ощутимое, насыщенное, постепенно становится все более напряженным, и сухое электричество потрескивает между сидящими за столом.
Ни один не торопится произнести хоть слово, но причины у них разные. Роман прекрасно понимает, что, если откроет рот, то уже не остановится и изничтожит, испепелит своих немых собеседников упреками и подозрениями, лишая их всякой возможности оспорить его слова. Лета молчит, потому что боится - ей страшно, когда глаза ее кузена превращаются в черные затягивающие воронки, а на лицо его ложатся жуткие тени, окрашивая его бледную кожу нездоровой восковой серостью, полупрозрачной и совсем не человеческой. Питер не спешит вскрывать набухающий, полный гноя и крови - обвинений и злости - нарыв назревшей тишины лишь по своей осторожности и потому, что сейчас они с Романом не наедине. Если бы Лета смогла оправиться от неприятного наивного изумления, если бы выпорхнула из-за стола, найдя любой повод исчезнуть как можно дальше, пока Роман ничего не сказал, если бы только она была немного умнее и лучше чувствовала ситуацию... тогда, может быть, все обошлось бы малой кровью и Питер смог бы успокоить помрачневшего, сгорбившегося над столом Романа, который даже не может закурить от того, как дрожат его пальцы - выдержка изменила ему, все силы уходят лишь на то, чтобы сдерживать локомотив расцветающей внутри агрессии, бушующей, как дикий штормовой шквал.
Но Лета все еще с ними, маленькой гладкой ладонью сжимает картонный стаканчик с кофе и смотрит Роману в глаза, как околдованная удавом птичка, порабощенная его волей, не смеющая ни шевельнуться, ни единого звука издать, и ее плечи ссутулены от страха и непроизвольного желания защитить себя и то ангельское семя, что пустило в ней ростки и робким золотом окутало ее изнутри. Роман, хоть и сидит напротив, в расстоянии полуметра, ощущается ей как дымчатая темная громада, нависшая над ней, и его взгляд проникает под ее кожу, впивается раскаленными иглами, вызывая одно желание: закричать от боли.
Она ничего не сделала, ничего не сделала, ничего не сделала...
- Ну, - произносит наконец Роман, разбивая гудящую тишину; слово скатывается с губ громко, веско, словно отчеканенное в металле. - Никто не хочет ничего мне сказать? Нет?
Он достает сигаретную пачку, вытряхивает из нее зажигалку, сжимает сигарету углом рта; прикуривает, поднеся к ней дрожащий язычок голубоватого пламени, заставляя бумагу шипеть и корчиться по краешку. Все это - медленно-медленно, словно время растягивается, деформируется в собственном зеркальном отражении, заключая всех троих в подобие спиритического круга и не давая вырваться из него; они присутствуют здесь телесно, но сознание отказывается цепляться за происходящее. Эскапизм, вызванный страхом перед будущим; бесконечная непреднамеренная жестокость, когда каждый ранит кого-то другого и словом, и делом, и поэтому предпочитает сохранять убийственную немоту и неподвижность, чтобы случайно не оступиться.
- Тогда я начну первым, - кончик сигареты на миг разгорается, сияет крохотной геенной огненной, и сизый пепел, слетевший с нее, тяжелее, чем прах нераскаявшихся грешников. Роман опускает ресницы, тая под ними смертоносную силу своего взгляда, зная, что еще секунда этого гулкого молчания - и он сорвется; что случится тогда, он не хочет знать.
- Вы встретились в городе. Совершенно случайно, - каждое слово его сочится ядом, неподслащенным, чистым; он опасен, и язык его - змеиное жало. - Решили не упускать возможность пообщаться и устроились в ближайшем кафе, чтобы за чаем обсудить школьные дела.
Он все еще не глядит в сторону Питера, намеренно игнорируя его и только краем глаза следя за тем, как тот едва заметно неодобрительно покачивает головой, словно возражает про себя. Лета, съежившаяся под его тяжелым взглядом, приоткрывшая губы, смаргивает; на ее золотистых ресницах поблескивают подступающие слезы обиды и непонимания. Она умеет постоять за себя, но Роман излучает настолько мощные флюиды агрессии, направленной персонально на нее, что бедная девушка может лишь беспомощно слушать его, черного, жуткого, неотрывно смотреть ему в глаза.
- По чистой случайности у вас обоих оказались разряжены телефоны, поэтому написать мне и пригласить присоединиться к охеренно милым дружеским посиделкам вы не смогли. - Будто наслаждаясь тем, как четко и оформленно звучит каждый слог, каждый звук, проникающий в плоть вибрирующего воздуха, Роман запрокидывает голову, выпрямляется, и бросает надменный взгляд на Питера - нет, скорее, сквозь него, так, словно не имеет ни малейшего понятия, что тот здесь делает.
- Послушай, Роман, - начинает Лета тихо, и сердце ее трепещет, бьется, как птица, запутавшаяся в высоковольтных проводах, и камнем падает вниз. - Ты видишь все не так, как оно есть... Мы...
- Не на гребаном свидании. Я уже понял, - язвительно перебив ее, Роман подносит сигарету к пепельнице, стоящей ровно посреди стола, и задерживает руку над ней, намеренно заставляя Лету отпрянуть: сейчас она очень чувствительна к запахам, и крепкий сигаретный дым вызывает у нее дурноту. Разумеется, Роман прекрасно об этом знает; пальцы Питера трогают его запястье, решительно и мягко отталкивают его руку - чертов оборотень спокоен, так спокоен, он все еще не вне себя, не вступил в бушующее внутри Романа обезумевшее море.
- Тебе нужно успокоиться, - Питер говорит с ним негромко, ласково, как с диким животным, словно надеется приласкать и приручить; пододвигает к нему блюдце с чашкой, предлагая сделать несколько глотков, умиротворяюще проводит подушечками пальцев по тыльной стороне ладони, и Роман замечает, что этот жест приятен - так, что тело, сверхчувствительное от напряжения, отзывчивое, как раздраженный нерв, реагирует на него мгновенно и до боли сильно; и скользяще-незаметен - чтобы не увидела Лета, как он догадывается сразу.
Питер скрывает, что между ними что-то есть, скрывает его от Леты, а Лету - от него. Выглядит так наивно, но на деле - дьявольски хитрый сукин сын; разве что не умеет прятать концы в воду, зло смеется про себя Роман, поворачиваясь к Питеру всем телом и жутковато скалясь в ответ на его примирительную улыбку:
- Я спокоен как никогда. У нас были планы на вечер, если ты забыл.
- Я не забыл, - парирует Питер и улыбается еще шире, подбираясь всем поджарым телом; краешки его ноздрей подрагивают, и даже сквозь ослепляющую ярость Роман ощущает, что заводится от одной мысли о том, как Питер прислушивается к его запаху, как вбирает его, жадно, и по-звериному чует кипящую ревность, от которой все нутро Романа изъедено брызгами, похожими на огненный салют.
- Собираетесь делать что-то интересное? - Картонная стенка стакана подрагивает под нервными пальцами Леты, шуршит тихонько, пока она рассматривает свои руки, не смея поднять взгляд. Вздрагивает всем телом, когда слышит в ответ:
- То, что мы собираемся делать, тебя не касается, - безжалостно ласковый тон скрывает за собой прямую угрозу. Лета поднимается с места, порывисто, и цепляется за край стеклянной столешницы, чтобы не упасть - головокружение накрывает ее, и от слабости она почти оседает обратно на стул; но Роман подхватывает ее за локти, перегнувшись через столик, и, притянув к себе ближе, кладет одну ладонь на ее живот с едва наметившимся изгибом, незаметным под свободной блузкой:
- Ты ведь знаешь, что лучше заботиться о малыше, правда?
И что-то в том, как он это выдыхает, заставляет ее вздрогнуть и отступить, заслоняясь от него. Питер не вмешивается, но его присутствие влияет на Романа подозрительно успокаивающе, даже учитывая общую напряженную обстановку. Лета уходит, невредимая, и стук ее каблучков еще долго дребезжит в раскаленном воздухе, прежде чем Роман неожиданно спокойно, сделав глубокий вдох, говорит:
- Ну что, поехали?
Так, словно ничего и не произошло. Так, словно между ними все по-прежнему хорошо.
Но где-то под слоем краски уже появились первые трещины и змеятся, вкрадчиво, угловатыми извивами пронизывают стены. И, к сожалению, пока никто еще не может их заметить.
***
- Хаха, ты бы видел свое лицо, когда внушал этому бедняге, что он устал и хочет спать!
- Что, настолько сконцентрирован?
- Кровь из носа прекрасно дополняла картину.
- Блиааааааать.
- Блиааааааать, - привычно соглашается Питер, завершая их тайный ритуал. Так странно - знакомы без году неделя, а уже делят общие привычки, тайны, любимые места для уединения...
Улыбка Питера постепенно сходит на нет, и он отворачивается, бездумно оглядывая незатейливую улочку пригорода, где Роману вздумалось остановить свой Родстер. Услышав с водительского сидения тяжелый вздох, Руманчек разворачивается к новому другу, одаривая его обезоруживающе искренней вопрошающей улыбкой. Они оба немного пьяны - разделили полбутылки рома на двоих, глотая прямо из горла, отдуваясь и смеясь; и теперь наступило наконец то состояние восхитительного расслабления, уютное и теплое, и обоих тянет поговорить.
Им хорошо молчать вместе, они с каждым днем все лучше нащупывают те нити, которые их связывают, и эта близость выходит за рамки секса: даже имея возможность прекратить разговор и перейти сразу к делу, погасив фары и перебравшись на одно сиденье, чтобы опробовать Родстер не только в скорости, они не торопятся, позволяя себе дрейфовать по ромовым волнам, растворяясь в летней ночи, у которой сладкий и терпкий запах листвы, пыли и надвигающейся грозы.
Докуривающий уже далеко не первую сигарету за время их недолгого путешествия Роман вжимается затылком в подголовник, нервно растягивает искусанные губы в подобии улыбки и прерывисто выдыхает:
- Думаешь, все будет хорошо? Ну, у нас, - быстрый взмах руки с зажатой между пальцев сигаретой, роняющей по пути мелкие крошки пепла, в направлении Питера, вероятно, проделан, чтобы Питер не смог усомниться, о ком же идет речь.
Питер выхватывает из его пальцев сигарету за секунду до ее соприкосновения с тканью поношенных брюк и делает глубокую затяжку; он откинулся назад, лицо его спокойно, и только тени в уголках его рта едва заметно обозначают контур улыбки. Он ничего не произносит - то ли намеренно оставляет молчание ответом на повисший в воздухе вопрос, то ли что-то утаивает; но сейчас, пока ром охватывает их, блаженным и восхитительным теплом, пока целая ночь в их распоряжении, Роман готов поверить чему угодно, только не тому, что Питер что-то не договаривает. Они наедине - они настолько вдвоем, насколько никогда ни с кем не были.
Оба. Это равное. Общая тайна, и нет ничего в целом мире, что было бы Роману дороже, чем высказанный вслух ответ - такой, который был бы единственно верным. Но - ничего.
- Мы сможем. Мы найдем вергвульфа, - едва вспыхнувший огонек в глазах Романа медленно угасает.
Может, это был просто блик, упавший на зрачки от огонька сигареты и ушедший в их зеркальную глубину.
***
Утром, перед началом занятий, Роман ищет Питера в школе, бродит по еще тихим и пустым коридорам, но совершенно четко осознает, что его нет ни в классной комнате, ни на лестничной клетке, что в этих стенах нет ни намека на его присутствие. Тогда он выходит на задний двор, собираясь в одиночестве выкурить свою заслуженную сигарету и привести в порядок мысли, спросонья спутанные, горячим клубком свившиеся в стенках черепа. Но он не успевает нашарить пачку во внутреннем кармане пиджака, когда, прищурив слезящиеся усталые глаза, подернутые тонким алым кружевом полопавшихся капилляров, поднимает взгляд.
Питер и Лета сидят рядом на широком парапете, немного склонившись друг к другу. Питер смотрит на Лету отстраненно, немного рассеянно, слушая ее беззаботную болтовню - подавшись доверительно вперед, она кладет одну ладонь поверх его руки, чуть пожимает, интимно и ласково, и уже от одного этого жеста желудок Романа судорожно сжимается, как перед приступом тошноты. Он смотрит, не в силах отвести взгляд, и внутри него все замирает - от горла до паха раскидывается вымерзшая ледяная пустошь, по краям уходящая в черную бездну ночи.
Он не готов признать очевидное, но его мозг, кристально ясный, вычищенный никотином, делает наблюдения с отстраненной, равнодушной внимательностью, подмечает детали и выстраивает доказательства. Роман слабее, чем хочет думать о себе; он разворачивается и уходит, спотыкаясь, как слепой, погружаясь в душную суету, и поднявшийся многоголосый гул искажается его слухом, превращаясь в ровный звук помех. Он дожидается у входа в школу; когда Питер проходит мимо него, не заметив, один, Роман ждет еще пару секунд, выслеживает его не мигая, как хищник, и потом, дождавшись, пока Питер замешкается у своего шкафчика, бесшумно проскальзывает по коридору за его спиной. Знает, что он почует и обернется, и потому даже не поворачивается в его сторону; просто касается двумя пальцами губ, сосредоточенно поджатых, и в этом приглашении выйти покурить сквозит что-то неприличное и пугающее.
Предчувствия мечутся в его голове, как стая встревоженных птиц, и от биения их крыльев возвращается похмельная головная боль.
Если что-то неотвратимое должно произойти, то сейчас для этого самое подходящее время.
Роман прикуривает две сигареты сразу, вжимается спиной в дверной косяк, дожидаясь, пока Питер окажется напротив, и предлагающим жестом протягивает одну ему - этих опосредованных поцелуев у них случилось уже так много, в то время как обычных, губами к губам, так, чтобы чувствовать общий жар, льнуть друг к другу... таких - по пальцам пересчитать. Он подбирается всем телом, напряженный, весь угловатый, и по натянутым нервам будто бы водят поперек зазубренной ржавой пилой, с оттяжкой и медленно, вызывая не острую боль, а притупленную, саднящую, мешающую сконцентрироваться. Образ Питера вместе с Летой, вместе с ней, отпечатался в самой глубине его зрачков, проскользнул по зрительному нерву прямиком в мозг, а теперь четкой фотографией мерцает под ресницами, когда он смаргивает.
Роман ждет чего-то, он всем телом пытается воспринять эмоции Питера, но не может этого сделать - тот закрыт, отстраненно-холоден, равнодушие сквозит в каждом его напряженном движении и в том, как он не смотрит на того, кого еще вчера ночью обнимал так крепко, что от его пальцев на бледной коже осталась россыпь багровых отпечатков. Если они были близки до рассвета, а утро, едва начавшись, уже успело принести столько переживаний, то стоило ли ради него просыпаться? Страх перед будущим всегда терзал Романа; на него возлагали столько надежд, что он в какой-то момент времени понял, что физически не сумеет их оправдать, что сорвется, потакая собственной слабости, лелея свое бессилие. Откуда ему было знать, что причиной его беспомощности станет нелюдимый, так многим ненавидимый полукровка, чья кровь отдает душистым ароматом свободы?
Он понимает все уже сейчас, знает, что будет дальше, хотя ни одно слово еще не произнесено. Сам говорит что-то - торопливо, полувопросительно, в робкой надежде, что ненадолго отложит то, ради чего они оказались здесь, сошлись в одно средоточие, как две линии, проложенные крест-накрест. Роман преодолевает барьер молчания, думая, что сумеет изменить будущее своей открытостью, своим искренним желанием загладить, замолить все грехи перед Питер; и тем больнее ему из-за того, что он не удостаивается даже взгляда искоса, словно он заслужил такое презрительное отношение и грубые по смыслу слова, негромко и надменно сцеженные сквозь зубы. Питер держится неестественно вежливо, контролирует свою речь так, чтобы не повышать голос, и это фальшиво и страшно, и еще - невыносимо для Романа, потому что он просто не способен сделать что-либо, скованный по рукам и ногам этой чужой, сдержанной строгостью.
Питер говорит равнодушно. Так, как Роман и сам много раз произносил похожие слова разным девушкам, решившим, что после одной безмерно жаркой ночи, когда им с ним было хорошо, а ему было хорошо от себя самого. Так же размеренно, четко, убедительно, чтобы смысл доходил сразу и не приходилось дважды повторять. Но он еще немного заботится о Романе, это видно по тому, что он выстраивает предложения аккуратно, и видно, с каким трудом ему дается ограничивать себя от лишних упреков. Они не могут быть вместе. Все закончено. Вот так просто. Каждое слово гудит в голове ударом набата, замирая там надолго, и звучание одного наслаивается на звучание другого, превращая сознание Романа в переполненный ровным громким гулом металлический сосуд, пустой, с вычищенными до блеска медными стенками. Он не хранит в себе ничего, кроме этого мерного звучания, не слышного снаружи.
Ничего иного не существует. Мир сужается до крохотной точки в пространстве, оставляя лишь те раздражители, которые не вызывают настоящей боли. Пустота внутри превращается в вакуум, куда не пробиваются даже слова Питера, да и его собственные, и только отдельные детали акцентируются ярко-ярко - тлеющий кончик сигареты, блестящие кольца на чужих пальцах, крапчатая голубизна радужек, когда Питер переводит взгляд, смазывает по лицу Романа, даже на нем не остановившись. Ямка между ключиц, откуда он вчера слизывал капли своей крови, тяжелые, как гранатовые зернышки, потертая кожа куртки, на которой можно разглядеть каждую царапинку, и завившиеся кончики волос. Роман чувствует, что это конец, и пытается наглядеться на самое красивое, что видел за всю свою жизнь, ведь у него на это считанные секунды.
И вроде бы не происходит ничего, что стоило бы дотлевших до середины сигарет, сорванного голоса, подступающего к горлу кома. Питер продолжает что-то говорить, так уверенно, так раздельно, словно аргументирует маленькому непонятливому ребенку запрет на сладкое: нельзя, оставь, мы больше не имеем друг к другу никакого отношения, ты должен понять. Понять Роман может, но принять - нет, все внутри него сопротивляется этой измене, и голос Питера, твердый, чеканный, не пробивается сквозь плотную завесу белого шума в его голове; тишина поглощает звуки, милосердно и бережно окутывает разум, и в предобморочном состоянии, онемевший, полумертвый Роман едва переводит дыхание, слыша стук крови в висках.
Роман, оглохший, ослепший от шока, впитывает окружающий мир через ощущения - теперь ему не остается ничего другого. Рубашка неприятно липнет к телу от выматывающей жары и холодного пота между лопаток, и от каждого глубокого вдоха ткань натягивается, заставляя морщиться и думать только о физическом неудобстве. Он делает глубокую и торопливую затяжку, как будто в одно мгновение вдыхая в себя всю пламенеющую сердцевину сигареты, высасывая ее жар, иссушая до пепла и отбрасывая невесомую, измятую в пальцах оболочку. Питер, чужой и злой, посмотрит ему в глаза, с уверенностью почти непоколебимой, когда Роман резко рванет вперед, нависнет над ним, смотря сверху вниз - возьми свои слова обратно, ну же, бешено пульсирует его сердце, выстукивает ритм барабанной дробью...
А потом Питер уйдет. А Роман последует за ним, сделает несколько шагов, по инерции, как пес за хозяином, на негнущихся ногах, и замрет, изломанный, неловкий, спину прожигая ненавидящим взглядом, темным, измученным. Так больные звери смотрят в немой мольбе, припадают на лапы: пристрели, только не мучай больше неопределенностью, или сделай хоть что-то, чтобы стало легче, но -
Питер не обернется. Вместо запятой, вместо вопросительного знака поставит точку, и каждым шагом своим будет вбивать ее глубже, злее, как будто не чувствуя направленного между лопаток взгляда, жгучего, как точка снайперского прицела.
Точка.
Точка.
Точка.
Тяжело и веско, каплями крови разбиваясь о пыльный пол.
Роман закрывает глаза: когда мир наваливается на него нестерпимым, сумасшедшим шквалом, мучительно яркий и обозленный, словно жаждущий разорвать его на клочки, он остается спокоен - его больше не трогает ничто. Снаружи бушует ураган, но в самом центре его - пустота, обрыв связи, последняя остановка перед Чистилищем. У Романа внутри было море, а теперь там только гладкий лед, от края до края, и северным сиянием под тяжелыми веками мечутся яркие вспышки. Ему не больно, нет - в нем еще слишком много осталось гордости, чтобы нагнать Питера, схватить его, вжать его в стену, стереть с его лица это незнакомое выражение равнодушия. Стальной Годфри, а сталь не чувствует ничего.
Ему не больно. Он сможет убедить в этом кого угодно.
Но он не знает, как заставить поверить себя.
*Rammstein - Amour, Amour
@темы: слэш, Bill Skarsgård/Roman Godfrey, Landon Liboiron/Peter Rumancek, NC-17, фанфикшн
всё, моё сердце ваше, знайте это
и божебожебоже вижу, что дальше драма, но продолжайте, продолжайте, умоляю)
Автор, мои мозги
могу еще почку предложитьполностью Ваши !Это охренительно крышесносно. Думал вообще фиков не найду , а тут...
Мне кажется, я просто дал своими тремя зачин, дальше дело хорошо пойдет и у других, кто пока стесняется) Спасибо!
как это круто, что первые фанфики фандома такие офигенски качественные и каноничные
и особое спасибо за это ваше
- Блиааааааать.
- Блиааааааать, - привычно соглашается Питер, завершая их тайный ритуал.
вы так круто перевели это моё любимое SHIEEET, что я прям слышу, как они его произносят)
Огромное спасибо, вы нас продолжайте мотивировать, а мы продолжим писать
ProstoChudo, верите, что на ФБ справимся с какими-нибудь из Ваших задумок?)
блин, если вы ещё и сабы делаете, то вам просто фандомный памятник нужно, ребят
Ну вот видите, теперь и Вы приобщены к культуре саб-группы, главными достижениями которой пока стали "Блиааааать" и "Птицы-тупицы"!
ProstoChudo, мы уже обсудили это вчера с Сорен, пока неизвестно, возьмемся ли оба, или писать буду только я, но в любом случае, мы будем очень стараться
Всем спасибо! Третья глава может запоздать на какое-то время, ибо оба автора за дипломами, но все будет~